x x x

     Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
     дорогой, уважаемый, милая, но неважно
     даже кто, ибо черт лица, говоря
     откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
     и ничей верный друг вас приветствует с одного
     из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
     я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
     и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
     поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
     в городке, занесенном снегом по ручку двери,
     извиваясь ночью на простыне --
     как не сказано ниже по крайней мере --
     я взбиваю подушку мычащим "ты"
     за морями, которым конца и края,
     в темноте всем телом твои черты,
     как безумное зеркало повторяя.

             1975 -- 1976

                                           x x x

     Ты забыла деревню, затерянную в болотах
     залесенной губернии, где чучел на огородах
     отродясь не держат -- не те там злаки,
     и доро'гой тоже все гати да буераки.
     Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
     а как жив, то пьяный сидит в подвале,
     либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
     говорят, калитку, не то ворота.
     А зимой там колют дрова и сидят на репе,
     и звезда моргает от дыма в морозном небе.
     И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
     да пустое место, где мы любили.

             1975

                                           x x x

     ...и при слове "грядущее" из русского языка
     выбегают черные мыши и всей оравой
     отгрызают от лакомого куска
     памяти, что твой сыр дырявой.
     После стольких лет уже безразлично, что
     или кто стоит у окна за шторой,
     и в мозгу раздается не земное "до",
     но ее шуршание. Жизнь, которой,
     как дареной вещи, не смотрят в пасть,
     обнажает зубы при каждой встрече.
     От всего человека вам остается часть
     речи. Часть речи вообще. Часть речи.

             1975

  _____________________________________________

     Я входил вместо дикого зверя в клетку,
     выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
     жил у моря, играл в рулетку,
     обедал черт знает с кем во фраке.
     С высоты ледника я озирал полмира,
     трижды тонул, дважды бывал распорот.
     Бросил страну, что меня вскормила.
     Из забывших меня можно составить город.
     Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
     надевал на себя что сызнова входит в моду,
     сеял рожь, покрывал черной толью гумна
     и не пил только сухую воду.
     Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
     жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
     Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
     перешел на шепот. Теперь мне сорок.
     Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
     Только с горем я чувствую солидарность.
     Но пока мне рот не забили глиной,
     из него раздаваться будет лишь благодарность.

             24 мая 1980

______________________________________________

Семенов

           Владимиру Уфлянду

     Не было ни Иванова, ни Сидорова, ни Петрова.
     Был только зеленый луг и на нем корова.
     Вдали по рельсам бежала цепочка стальных вагонов.
     И в одном из них ехал в отпуск на юг Семенов.
     Время шло все равно. Время, наверно, шло бы,
     не будь ни коровы, ни луга: ни зелени, ни утробы.
     И если бы Иванов, Петров и Сидоров были,
     и Семенов бы ехал мимо в автомобиле.
     Задумаешься над этим и, встретившись взглядом с лугом,
     вздрогнешь и отвернешься -- скорее всего с испугом:
     ежели неподвижность действительно мать движенья,
     то отчего у них разные выраженья?
     И не только лица, но -- что важнее -- тела?
     Сходство у них только в том, что им нет предела,
     пока существует Семенов: покуда он, дальний отпрыск
     времени, существует настолько, что едет в отпуск;
     покуда поезд мычит, вагон зеленеет, зелень коровой бредит;
     покуда время идет, а Семенов едет.

             <1993>



Hosted by uCoz